11 сентября аукционный дом «Антиквариум» проведет торги в честь 80-летия Сергея Довлатова. Среди представленных лотов — армейские фотографии писателя, случайно обнаруженные в Санкт-Петербурге, со стартовой ценой 10 000 рублей
16 ноября 1993 года в Санкт-Петербурге на Шпалерной улице произошел сильный пожар. Горел бывший особняк графа Шереметьева, который вот уже 60 лет занимала городская писательская организация. На другой день превратившийся в руины Дом писателей отправился снимать фотограф Сергей Подгорков. На пепелище он обнаружил чудом уцелевший конверт со старыми черно-белыми фотографиями, где были запечатлены военнослужащие начала 1960-х. Одним из солдат на снимках оказался Сергей Довлатов.
Двадцатилетний Сергей Довлатов «загремел» в армию летом 1962 года. «За три месяца до этого я покинул университет. В дальнейшем я говорил о причинах ухода — туманно. Загадочно касался неких политических мотивов. На самом деле все было проще, — расскажет он впоследствии в «Невидимой книге», — Раза четыре я сдавал экзамен по немецкому языку. И каждый раз проваливался». Отчисление из ЛГУ происходило на фоне неудачного первого брака с Асей Пекуровской, по словам писателя Валерия Попова «femme fatale нашего поколения». «Два таких ярких лидера, как Сергей и Ася, уступить другому лидерство не соглашались никак, — замечает Попов, — Ася была уже избалована поклонением ленинградского бомонда, а Довлатова явно не устраивала роль пажа». Этот короткий студенческий брак навсегда остался в памяти каждого: бывший муж опишет его в повести «Филиал», ставшей его последним крупным произведением, бывшая жена изложит свою версию событий в мемуарах «Когда случилось петь С.Д. и мне».
Пришедшая повестка из военкомата давала начинающему писателю призрачную возможность на время уйти от накопившихся противоречий. Почему-то двухметрового Довлатова, в университете занимавшегося боксом, отправили служить не в воздушно-десантные войска, а в лагерную охрану. Так среди лагерей Мордовии и болот Коми созрел яркий прозаик.
«Я чуть ли не каждый день получал письма от моих родителей, от старшего брата и нескольких близких друзей, и эти письма очень меня поддерживали в тех кошмарных условиях, в которые я попал, тем более что почти в каждом из них я обнаруживал — рубль, три, а то и пять, что для советского военнослужащего истинное богатство», — вспоминал Довлатов о первых месяцах службы. А еще спасали стихи. Он писал их с детства. Не просто писал, а знал радость публикаций. Читатели «Ленинских искр» видели на страницах газеты такое остроумное стихотворение «ученика 206-ой школы Сережи Мечика»:
Подарили нам кота.
Ну не кот, а красота!
Скоро мышкам
Будет крышка,
Развелось их
Много слишком.
Но однажды этот кот
Съел с котлетой бутерброд.
Перерыли мы весь дом,
Повернули все вверх дном.
И куда же он пропал?
Наконец нашли воришку:
Он с мышатами играл
Под кроватью в кошки-мышки.
Повзрослевший автор жаловался, что «теперь не успевает за материалом». Окружающая жизнь не скупилась на сюжеты для новых произведений.
Мы топтали ягоду-малину
На ночных маневрах в Вожаели.
Бабы, как в войну за нас молились,
Как в войну, солдат они жалели.
«Стихи очень спасают меня, Донат, — признавался Сергей отцу Донату Исааковичу, его самому важному собеседнику и придирчивому рецензенту, — Я не знаю, что бы я делал без них». Именно в армейских стихотворениях Довлатова впервые прозвучала одна из важнейших тем его прозы, квинтэссенция будущей «Зоны»: мир одинаков со всех сторон колючей проволоки, а охранник в общем-то тождественен охраняемому.
Мы пили спирт зимой суровою,
И жарким летом пили спирт,
Отгородясь колючей проволокой,
На нас глядел преступный мир.
Он был похож, тот рай беспаспортный
На наш законный, строгий, ад,
Он, как юродивый на паперти,
Был злоязык и глуповат.
А мы глядели настороженно,
И привыкали к тем вещам,
И песни мрачные, острожные,
Затягивали по ночам.
«Ты обратил внимание на то, что о разных страшных вещах говорится спокойно и весело. Я рад, что ты это заметил. Это очень характерная для нас вещь», — с бравадой сообщал Сергей отцу.
Среди поэзии Довлатова той поры немало любовной лирики. Ряд стихотворений посвящен жене Асе, другие — сыктывкарской девушке Светлане, с которой он познакомился во время увольнительной.
Я в этих письмах каждой строчке верю,
Но все же часто думаю о том,
Кто для тебя распахивает двери
И подает на вешалке пальто.
Он ходит где-то рядом, он спокоен,
Стихов тебе не пишет, не грустит,
Заговорит когда-нибудь с тобою,
И яблоком случайно угостит.
В трамвае переполненном однажды
Уступит место, ты кивнешь в ответ,
Он умный, он особенный, он каждый
Кто мимо шел и обернулся вслед.
От этих писем я теперь завишу,
Я верю им, мне некого винить,
Но так боюсь всего, о чем не пишешь
О чем сама не знаешь, может быть.
Это стихотворение абсолютно органично смотрелось бы на страницах шестидесятнической «Юности».
Из армии Довлатов внимательно следил за литературной жизнью страны. Письма отцу полны метких наблюдений и острых характеристик. Доставалось поэтам:
«Недавно я читал стихи Евтушенко и понял, что это единственный мне известный поэт, которому идет на пользу то, что в СССР нет «свободы слова». Мне кажется, что если ему позволить писать все, что угодно, он будет писать пошло и дешево».
«Во всей этой склоке между Прокофьевым и Вознесенским обидно, что Прокофьев, у которого таланта втрое больше, спорит так убого, по-стариковски. Надо бы один раз двинуть против Вознесенского кого-нибудь из уважаемых (Эренбург, Перцов, Шкловский, Чуковский)».
И прозаикам:
«Я внимательно прочитывал в газетах все последние литературные статьи. Я читал все повести Аксенова и Гладилина и повесть Балтера «До свидания, мальчики» тоже читал. Мне все это не понравилось. Они все дружно взялись описывать городских мальчиков из хороших семей, начитанных и развитых, которые разыскивают свое место в жизни. Я знал десятки таких, да и сейчас продолжаю с ними встречаться. Все лагеря общего и облегченного режима забиты этими мальчиками. В книгах они получаются очень обаятельными, остроумными и нарядными. А мне кажется, что если писать о них, то нужно писать и про то, как они болеют триппером, совершают дегенеративные женитьбы, разбивают в пьяном виде чужие автомобили, как попадаются на спекуляции, как бросают беременных своих подруг, то есть обо всех трагических развязках, к которым всегда приводит безделье и затянувшийся поиск места в жизни. С легкой руки всех этих Аксеновых наше поколение (я имею в виду — мое) может войти в историю под названием «поколение мальчиков». Григорий Мелехов по возрасту моложе, чем <эти> герои, но он по сравнению с ними прямо-таки Прометей».
Главным литературным событием 1962 года стала публикация в ноябрьском номере «Нового мира» повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Благодаря настойчивости главного редактора Александра Твардовского, пробившего публикацию безвестного рязанского учителя «на самом верху», лагерная тема в официальной советской литературе была легитимирована. В обнародованных армейских письмах Довлатова нет упоминаний о повести Солженицына, но в том, что он познакомился с ней по журнальной публикации, не приходится сомневаться. Выдвинем осторожную гипотезу: именно «Один день Ивана Денисовича» стал толчком для прозаических опытов ленинградского военнослужащего о лагере, увиденного с другой стороны колючей проволоки.
«Ты спрашивал в письме, что случилось со стихами. Дело в том, что с середины февраля я пишу повесть, которая называется «Завтра будет обычный день», — сообщал Сергей отцу в 1963 году, — Это детективная повесть. Не удивляйся. Там есть и стрельба, и погоня, и розыскные собаки, и тайга, и рестораны, и даже пожар. Меня в этой повести интересует вопрос страха и трусости. И еще о долге. И о том, что кто-то должен делать черную работу. Там много написано про офицера, который всю жизнь проработал в исправительных колониях».
Начинающий литератор все больше укрепляется в мысли о том, что именно в прозе он должен выразить пережитый им опыт. «Часто думаю о том, что я стану делать после Армии, это вообще-то хороший признак, но ничего не придумал пока. Может быть, я и мог бы написать занятную повесть, ведь я знаю жизнь всех лагерей, начиная с общего и кончая особым, знаю множество историй и легенд преступного мира, т. е., как говорится по-лагерному, по фене, волоку в этом деле. Но тут надо очень хитро написать, иначе самого посадить могут. Но пока я живу себе, смотрю, многое записываю, накопилось две тетрадки. Рассказывать могу, как Шехерезада, три года подряд».
В 1965 году Сергей Довлатов вернулся в Ленинград после службы, по словам Иосифа Бродского, «как Толстой из Крыма, со свитком рассказов и некоторой ошеломленностью во взгляде». «Я встретился с бывшими приятелями, — вспоминал Довлатов в «Невидимой книге», — Общаться нам стало трудно. Возник какой-то психологический барьер (…) Я побывал на студенческих вечеринках. Рассказывал кошмарные лагерные истории. Меня деликатно слушали и возвращались к актуальным филологическим темам: Пруст, Берроуз, Набоков... Все это казалось мне удивительно пресным. Я был одержим героическими лагерными воспоминаниями (…) Я всем надоел. Мне понятно, за что высмеивал Тургенев недавнего каторжанина Достоевского».
Страна, в которую вернулся Довлатов из армии, была иной, чем та, из которой он уходил. Короткую оттепель сменяли заморозки. «Один день Ивана Денисовича», еще недавно выдвинутый на получение Ленинской премии, определялся не иначе как «последствие волюнтаризма в области литературы». Лагерная тема вновь оказалась табуированной. В этих обстоятельствах Сергей Довлатов писал свои «Записки надзирателя» «в стол». Они выйдут в свет только в 1982 году, в эмиграции. В первом «Письме к издателю», своеобразном авторском предисловии, Довлатов упомянет Солженицына, с которым его неизбежно сравнивали, и видели «Зону» вторичной: «…книги наши совершенно разные. Солженицын описывает политические лагеря. Я — уголовные. Солженицын был заключенным. Я — надзирателем. По Солженицыну лагерь — это ад. Я же думаю, что ад — это мы сами».